Ему казалось, что земля под ним разверзлась и падению нет ни конца ни края. Ни одна женщина никогда на свете, включая и Анну до ее странного перерождения, не вызывала у него ни тени подобных чувств.
И осознание того, что она, может быть, умалишенная, не отвращало его. Наоборот – сильнее кружило голову.
– Анна Петровна… Смешно вспомнить… Бабка рассказывала мне об этом, как его… Зигмунде Карловиче странные вещи. Она была атеистка… убежденная. Но когда о нем говорила, крестилась…
Насмешливая улыбка. Чуть заметная складка между бровей.
– Зигмунд… Он был из породы тех людей, которые, однажды чем-то перенявшись, готовы жизнь положить за свое увлечение… Душу отдать.
– Душу? – механически повторил Владислав Викторович.
Происходящее казалось ему попеременно то игрой, то сумасшествием, то подарком судьбы. Верил ли он, что перед ним – панночка, жившая двести лет назад?
Анна Петровна засмеялась:
– Это фигура речи, вы понимаете… А боялись его потому, что… знаете ли, в народе странное такое представление… Как «немец», так сразу «черт». Дикари…
В темных глазах девушки появилось странное выражение.
– Быдло… Свиньи. Не понимаю, как вы живете среди них? Как учите их детей? Чему их можно научить?
– Анна Петровна… Как же…
Ее лицо было очень близко. Он чувствовал запах – сладкий аромат орхидеи.
– Корни, Владислав Викторович… Корни связаны с цветами, цветы с корнями… Вот так…
Она поднялась на носки. Он понял, что сопротивляться не может и не хочет. Панночка, нежная и жадная панночка обвила руками его шею, и учителю физики в одночасье померещились лебеди в пруду, свечи, оплывающие, плывущие по воде в чашечках лилий…
И дурманящий запах. И сладкое, как мед, вязкое счастье, из которого не хочется выбираться, в котором хочется уснуть навсегда.
Стояла ночь. Он шел по саду. Ветра не было, не дрожали листья, ветки кустов распростерлись над землей совершенно неподвижно. В безветрии плыл сладкий, дурманящий, невозможный запах, хотя он знал: у орхидей сейчас период покоя, они спят, накрытые стеклянными колпаками…
Это вовсе не сад! В садах не глядят из-за каждого куста покосившиеся кресты. Недавно кончились «проводы», кресты увешены рушниками; казалось, обитатели могил вышли под небо и светят белыми сорочками.
Он остановился возле неровного холма. Крест над могилой возвышался старый, но земля пахла остро, свежо. Вчера он почти добрался до цели…
Он скинул с плеча лопату, спрыгнул в неглубокую яму, скрипнули камушки под лезвием…
Кто он? Зачем он здесь? Чем это пахнет?!.
…Директор, мужчина с опытом, вызвал физика к себе и плотно дверь закрыл. В окошко глянул, не крутится ли кто поблизости.
– Что происходит, дорогой мой? Ганна запанела совсем, в школу носа не кажет… Обидели ее чем? И ты вот… с тела спал, отощал, как скелет. Ходишь как сновида, отчеты вовремя не подаешь… Что там у вас творится, а?
Владислав Викторович молчал, сложив губы в презрительную ниточку уголками книзу.
– Мать ее побивается, – продолжал директор, не глядя на него. – Говорит, не узнает Ганну. Мать родная не узнает!
Владислав Викторович смотрел мимо…
– Вы, – сказал директор после паузы, легким холодком в голосе подчеркивая это непривычное «вы», – в бумагах-то порядок наведите… Говорил я с Марией Васильевной. Она завучем пятнадцать лет работала и еще согласилась поработать… Биологию сам веду, так и за физику браться? Черт знает что такое!
Владислав Викторович кивнул, равнодушно глядя за окно.
Он шел по узкой аллее и нес что-то в узелке.
Содержимое узелка тихо постукивало в такт шагам. Он плотнее прижимал ношу к бедру.
Руки – в земле и глине. И запах, запах…
Вот и клумба. В небе ни звезд, ни луны, только белеет неясно светлое женское платье…
Однажды на уроке бумажный самолетик клюнул физика в лоб, выведя из задумчивости. Он огляделся: класс занимался посторонними делами, на доску не смотрел, но беда была не в том.
Он вдруг на секунду очнулся.
Последние месяцы слились в одну длинную ночь. Он засыпал все крепче, одурманенный запахом орхидей. Подобно тому как стальная «баба» разрушила старый флигель, любовь к панночке разрушала его – и снова восстанавливала, но уже в другом качестве.
Ему виделись сны из чужой жизни.
Вечером поклялся себе, что не пойдет сегодня в гости к Анне Петровне.
И все равно – не удержался и пошел.
– Анна Петровна… Простите мою бестактность…
Панночка смотрела печально и беззащитно.
– Я прошу прощения, но… Не могли бы вы все-таки сказать, что случилось… тогда… во флигеле? Из-за чего произошла… трагедия?..
Она подняла ко лбу тонкую, белую, почти прозрачную руку. Коснулась переносицы.
– Холопы оклеветали меня. Холопы… Зигмунд меня любил. Безответно, вы понимаете… платонически… Единственный светлый человек среди всей этой мрази. Провинция, дикие, жестокие нравы… Он любил цветы. Он называл меня своей Орхидеей… Они оклеветали его… и меня.
Зависла пауза.
За стеклами оранжереи носились снежинки. Стекла, обмазанные замазкой сверх меры, подрагивали в рамах. Дремала орхидея под стеклянным колпаком, над ней бессонно горела, возмещая недостаток зимнего солнца, настольная лампа. Физик ежился, но не от холода.
– Вы писали письма? Кому?
– Себе, – устало улыбнулась панночка. – Потомкам… Кому я могла писать? Я знала: живой меня не выпустят, письма не передадут, бежать не помогут…
Владислав Викторович нахмурился, вспоминая, как здесь, в этой оранжерее, совсем другая девушка произнесла те же самые слова…