– Буду, буду! Буду, чтоб мне сдохнуть!
Мечта таинственно улыбнулась – и растаяла.
А через неделю, прямо перед майскими, Джипа вызвали с первой пары к ректору. И тот, по-отечески улыбаясь, сообщил Сеньке радостную весть: на него пришла творческая заявка из села Терновцы, что под Ольшанами.
– Как? – только и смог сказать Сенька.
Ректор пояснил: на третьем курсе студентам полагается профессиональная практика. Прочие будут отрабатывать в июле, но раз Сенька так хорошо зарекомендовал себя в трудовом семестре – все зачеты ему выставляются автоматом, насчет экзамена по марксистско-ленинской философии пусть тоже не беспокоится – «четверка» его устроит?
Сенька залопотал, что не устроит. Что обязательно ему надо сдать философию на «отлично», а для этого необходим месяц тщательной подготовки, и что получать зачеты автоматом ему не позволит совесть. В голосе проскакивали панические нотки клаксона, а в животе начинало все сильнее бурчать. Ректор смотрел на Сеньку, удивляясь и хмурясь, а Джип вдруг вспомнил свой сон, на полуслове взвизгнул и замолчал – как будто педаль тормоза вдавили резко и до отказа.
– Не понимаю вас, Бурсак, – сказал ректор. – Вы что же, обманете черновицких колхозников в их лучших ожиданиях?
– Джип-чероки, – только и сказал Сенька, выйдя из ректорского кабинета.
На сей раз Сеньку привезли в Терновцы на «Волге», и не к общаге, а прямиком к сельсовету. В кабинете у председателя лежала ковровая дорожка, показавшаяся Сеньке похожей на прямоугольную лужу крови.
– Ну, музыкант, – сказал председатель, обращаясь сразу к делу. – Есть для тебя работа не так чтобы большая, но ответственная…
– Духовым оркестром руководить? – с надеждой брякнул Сенька.
Председатель нахмурился, как от неудачной шутки:
– Не перебивай. Работа, говорю, нетрудная, за три дня, может, и управишься… А мы тебе практику зачтем по полной программе.
Сенька, пораженный, молчал.
– Значитца, так, – сказал председатель и уперся в стол костяшками пальцев. – Померла у нас ветеран труда, кавалер ордена Трудового Красного Знамени заслуженная пасечница Нехристь Лукерка Никифоровна. С осени еще хворала, но померла только сейчас. И перед смертью заповедывала вот что: пусть на ее похоронах сыграет траурный марш Шопена студент Бурсак Семен. Мы тут на парткоме подумали – и решили одобрить. Все-таки заслуженный человек, ветеран Гражданской войны… Не в церкви же ее отпевать?
И председатель засмеялся, и от его смеха будто морозом сыпанули на покрытую мурашками Сенькину шкуру.
Грянул телефон на красной салфеточке с желтой бахромкой. Председатель схватил трубку широким жестом, как в кино. Заорал, выпучив глаза мимо Сеньки:
– Да! Что?! Как – нет навоза?! Что? Где хочешь бери! Чтобы до праздников мне был навоз! Мать-мать-мать! Хоть сам производи, умник!
Сенька плохо слышал и плохо соображал от страха. Померла! Он оглянулся, ища глазами дверь, но за спиной обнаружился почему-то тоже председатель – нарисованный на огромном портрете. Сенька повернулся снова – вокруг своей оси, будто глобус.
– Похороны сегодня! – сказал председатель, бросая трубку на жалобно тренькнувший рычаг. – А завтра, Бурсак, День международной солидарности трудящихся – Первое мая. Демонстрация, стало быть. – Председатель фальшиво пропел «Утро красит нежным цветом». – А послезавтра и вовсе великий праздник: дочка моя единственная замуж выходит, будем гулять всем районом… Три больших дела, и везде музыка нужна. Справишься?
Сенька только губами шлепнул.
И в знакомой «Волге» повезли Бурсака на кладбище. Народ уже собрался, правда, немного: дед-комендант, пасечник, похожий на Джузеппе Сизый Нос, молодица какая-то, комсомольцы по распоряжению председателя – гроб таскать. Вокруг кресты покосившиеся, обелиски со звездами и пара-другая гранитных плит.
И яма готова.
Смотрит обомлевший Бурсак – лежит в гробу Нехристь Лукерка Никифоровна, карга каргой. Иссохла и отощала со дня их последней встречи. На груди орден. А глаза будто приоткрыты. Так и видится Сеньке из-под старческих век внимательное зырканье.
А председатель тут как тут.
– Разрешите, – говорит, – начать траурный митинг…
Закончил председатель и на Сеньку со значением посмотрел. Зажмурился Бурсак, поднес трубу к губам, вдохнул поглубже…
Заиграл печального Шопена.
Поначалу тяжело было, а потом вспомнилось все: как отец впервые трубу принес, как в музыкалке праздником пахло, как Зяма Рубинчик его перед другими хвалил… Потеплело на душе. Играй, труба! Звени, медь! Оплакивай Лукерку Никифоровну, оплакивай Сенькину горькую судьбу.
Одержимый вдохновением, открыл Бурсак глаза. Смотрит – лежит в гробу девушка его мечты. Солнечный луч касается щечки с ямочкой; и, будто проснувшись, поднимает любовь ресницы, смотрит на Сеньку, улыбается…
Тут-то у него кол в груди и встал. Захлебнулся, закашлялся и игру свою вдохновенную завершил неприличным звуком. Глядь…
Нет ни кладбища, ни гроба, ни девушки, а только тарелка с мочеными помидорами, и в ней почему-то окурок. За столом сидит Сенька, и, судя по кружению в башке, весьма поддатый. Вокруг чужие люди пьют за упокой души. Незнакомая молодица соленые огурки трескает. Дед-комендант сало с чесноком наворачивает, Сенькиным пращуром вслух интересуется – почетным чекистом Бурсаком. Дескать, воевали вместе. Хороший человек был, мир его беспокойному праху.
– Отдыхай, музыкант, – говорит председатель. – Завтра демонстрация, дело ответственное, смотри не оплошай!