Чем плюнули Сеньке в самую душу.
Три года, плача и стеная, сидел юный Бурсак на стуле, неприлично раздвинув ноги, и терзал смычком корявую тушу ненавистницы. «Сельский танец» Рамо, «Вокализ» Рахманинова, «Прялка» Поппера. Звук у «вилыча», как прозвал Сенька толстую заразу, выходил не в пример золотому пению трубы – гнусавый, хриплый, низкий, словно у носорога. Малец никогда не слышал, как ревет (ухает? хрюкает? мычит?!) носорог, но искренне полагал, что именно так. И вел свой последний, свой решительный, свой безнадежный бой на всех фронтах. Три года пилил гадских родственников, скандалы учинял, подзуживал бабушек-дедушек. Пять раз начинал голодовку и пять раз бросал на середине – очень кушать хотелось.
И однажды добился своего.
– Вот, Степа! – сказал Зяма Рубинчик ухарю-трубачу, Сенькиному дяде. – Помни мою доброту, чувак!
– Вот! – сказал Степан Тимофеевич родному брату Федору Тимофеевичу, знатному токарю шестого разряда. – С тебя бутылка!
– Вот! – сказал Сеньке веселый, раскрасневшийся папаша, приговорив с братом бутылку, и еще одну бутылку, и еще полбутылки под редиску, чеснок и «бородинский» хлебушек. – Дуди, обормот!
– Вот! – сказал Сенька и показал дулю злой судьбе. – Выкуси!
Так Бурсак перебрался с виолончели на трубу, и жизнь его напомнила праздник.
Даже пахло от жизни знакомым образом.
По окончании музыкалки Сенька в консерваторию идти не захотел. То ли видеть себя «консервом задрипанным», как сказал Зяма Рубинчик в приватной беседе, претило Сенькиной гордости, то ли перспективы показались мизерными для юных амбиций. Пошел Бурсак на Бурсацкий спуск, что катится кубарем вниз до самого Центрального рынка, сдал документы и спустя месяц обнаружил себя на спуске-однофамильце студентом Академии культуры, опять же прозванной злоязыкими доброжелателями Академией культуры и отдыха. Отделение, значит, руководителей самодеятельных духовых оркестров, культурно-просветительный факультет.
Культура Сеньке понравилась до чертиков.
А просвещенье – и того больше.
Два года катался как сыр в масле. Дудел в дудку, зевал на лекциях, девок портил или улучшал, смотря с какой стороны на девку смотреть. Зачеты-экзамены сдавал ни шатко ни валко. Наладил нужные знакомства, к людям подходил весело, но с уважением; люди платили озорному, лукавому хлопцу ответной симпатией. Подрабатывал в Зяминой команде, радуя мать-отца финансовой самостоятельностью. Обзавелся прозвищем «Джип Чероки» – матерно ругаться не любил, а посему там, где иной вставил бы «Твою мать!» или чего похлеще, позабористей, вставлял безобидное, но вкусное:
– Ать, джип-чероки, разрули малина!
В сентябре, на третьем курсе, отправили студента Бурсака в окрестности райцентра Ольшаны, в село Терновцы, на сельхозработы. Такой, значит, себе месяц смычки города с деревней.
Там Сенькино счастье под откос и ушло.
«Лазик» тормознул на краю села и уныло чихнул.
Трехэтажная, как брань зоотехника, домовина общаги навевала отчаяние. Серый, в морщинах и складках, бетон был похож на шкуру дохлого слона. Крышу венчал косой православный крест телеантенны – насест воронья. Разевая клювы, птицы хором глумились над городскими байстрюками.
Студентов встретили пыль и запустение. В комнатах из всей мебели обнаружилась лишь паутина по углам. Даже вездесущих монстров – панцир-кроватей со скрипучей сеткой – и тех не было. Озадаченный руководитель открыл сезон охоты на коменданта, а молодежь, пользуясь отсутствием начальства, прямо на крыльце откупорила прихваченные в дорогу «огнетушители».
«Агдам» – это хорошо, – думал Сенька, употребляя из горла законную порцию портвейна. – И до самогона местного доберемся, никуда он, джип-чероки, не денется. А вот как тут, интересно, насчет девок?»
Бурсак однозначно намеревался превратить смычку в случку. Воображение рисовало ядреную и податливую деваху, ночь, сеновал, в прорехи крыши хитро подмигивают звезды, шепча на общегалактическом: «Дас ист фантастиш!..» Даешь разнузданную эротику на лоне природы!
А иначе какого рожна было сюда ехать?
Спустя час объявился руководитель, волоча за собой коменданта. Деда словно за шкирку извлекли со съемок какой-нибудь «Поднятой целины»: куцый пиджачишко, широченные галифе времен батьки Махно, сапоги «гармонью» и антикварный картуз набекрень. На лацкане дедова пиджака сиял орден Трудового Красного Знамени. Сенька и не подозревал, что подобные экземпляры еще топчут нашу грешную землю.
– В конце концов, Николай Гаврилович!.. мы не намерены!.. мы настаиваем…
– Угу, настаиваем… на корочках, на облепихе… – невпопад отзывался старый хрыч.
Гремя ключами, комендант открыл кладовку. Напялив очки с дужкой, скрепленной изолентой, начал строго по списку выдавать: кровати (быльца – отдельно, сетки – отдельно), полосатые матрасы, ветхие простыни и наволочки, одеяла, подушки, хромые стулья, тумбочки…
Обустройство быта заняло все время до обеда.
Голодные и веселые, студенты отправились в столовую. Работы сегодня, как разузнал пронырливый Тоха с методического, не предвиделось, и народ живо настроился в до-мажор. Обед «по-селянски» вызвал желудочный экстаз. Наваристый борщ с ломтями говядины, безумных размеров миска, где плавал в жиру гуляш с картошкой, стакан сметаны из чистых сливок, белых, как вишневый цвет, и ягодный компот. В раю, пожалуй, кормят проще.
Набив животы, культуртрегеры со вкусом выкурили по сигаретке.
– Айда? – спросил Тоха, горя любопытством.
Народ согласился.
Из здешних достопримечательностей удалось осмотреть сельмаг «Продукты», где хранился стратегический запас вермишели и коньяка «Десна». Через дорогу от магазина куры и гуси квохтали под запертым на замок амбаром с вывеской «Клуб». Двери амбара украшал декрет местной власти, написанный от руки: